Прозвенел звонок и Николя, выудив из портфеля потертый учебник по физике, раскрыл его на парте, спеша пробежать хотя бы одним глазком домашний материал. Прочитать дома физику (как, впрочем, и химию, и всё прочее) ему не удалось, потому что игра в футбол, бренчание на гитаре и чтение рассказов Конан Дойла съели у него всё свободное время. Он заткнул пальцами уши – так как шум в классе стоял неимоверный – и углубился в чтение, пытаясь постичь в этом кавардаке за оставшиеся минутку или две закон Бойля-Мариотта.
Из сосредоточенности его вывел нагловатый голос Гарика Штейна:
– А ну-ка, встань!
Николя поднял голову и спросил:
– А в чем дело?
– Ни в чем, – сказал Штейн. – Вставай, тебе говорят.
Николя уже давно сделал одно любопытное наблюдение: все люди, которых он знал, произносили слова с помощью рта. А Штейн, хотя и шевелил губами, как и все прочие представители гомо сапиенс, выговаривал их почему-то при помощи носа. Как это ему удавалось? Загадка! Необъяснимый феномен природы! Но от того, что он выдавливал слова через нос, звуки его голоса приобретали какой-то неприятно гудящий, мерзкий тембр.
– Ну? – промычал Штейн своим непередаваемо противным голосом. – Подымайся!
– Зачем?
– Так надо.
Пожав плечами, Николя поднялся со стула.
– Вот так-то, – сказал Штейн и деловито вытащил стул из-под Николя. Приподняв свою добычу за спинку, он поволок ее к своей парте. Николя удивленно следил за тем, как Штейн уселся на его стул, раскрыл учебник физики и с самым невозмутимым видом погрузился в чтение. Николя подошел к Гарику и дернул стул за спинку. Штейн поднял голову:
– Ну? Чо надо?
– Как это – «чо надо?» Отдай мой стул!
– Какой стул? – нахально переспросил Гарик.
– Мой стул. Тот, на котором ты сидишь.
– Это не твой стул, – возразил Гарик.
– А чей же?
– Мой.
– Как же он твой – если он мой?
– А кто на нем сидит?
– Ты. И что с того?
– Значит, он мой!
Штейн всегда гордился своей логикой. После школы он собирался поступать в Университет, и в будущем видел себя не иначе, как в лаврах профессора физико-математических наук. Он ходил в любимцах у учителя физики, строгой и дотошной Музы Модестовны. Главным образом потому, что перед каждым её уроком штудировал не столько заданный на дом, сколько новый, еще не пройденный материал. А потом, при объяснении физичкой этого материала, тянул руку до самого потолка, блистая своей «сообразительностью». В отличие от Николя, который и заданного-то на дом урока часто густо не успевал прочесть и сидел за партой тихо, не высовываясь, даже когда и знал ответ.
Придя в себя от такой неслыханной наглости, Николя потянул стул к себе. Штейн ухватился за сиденье и откинулся на спинку стула.
– Отдай мой стул! – воскликнул Николя, дергая стул к себе.
– Всё! Всё! Барыня встала – место пропало! – отвечал Штейн, оплетая стул ногами и руками, словно осьминог.
Пока они препирались, в класс вошла Муза Модестовна. Все поднялись со своих мест. При этом Штейн заплел левую ногу за ножку стула и вцепился рукой в его спинку. Николя попытался вырвать у него стул, но безуспешно.
– Садитесь, – сказала Муза Модестовна.
Все сели, кроме Николя.
– Хрусталев, а ты что не садишься? – спросила физичка.
– Кронштейн забрал мой стул, – ответил Николя.
– Ничего я него не забирал, – противно замычал Штейн. – Я сижу на своем стуле!
– Врешь! – воскликнул Николя звенящим голосом. – Это мой стул!
Муза Модестовна стукнула по столу линейкой:
– Так. Все. Мне некогда тут выяснять, у кого чей стул. Хрусталев, пойди, найди себе, на что сесть.
– А, где же я найду?
– Не знаю. Пойди, и поищи где-нибудь. Не задерживай урок.
* * *
Если сказать по совести, то Штейн был несколько туповат, и самые элементарные вещи доходили до него, словно до жирафа – на третьи сутки. Но он так усердно тянул руку вверх, когда другие играли под партами в морской бой, с такой гнусавой «профессорской» растяжкой сыпал словечками, типа: «но если трактовать это с точки зрения формальной логики…» что все смотрели на него, разинув рты: Ух, ты! Вот это да! Оказывается, наш Гарик умеет что-то там такое «трактовать!» Да ещё и не просто так трактовать, а с точки зрения формальной логики! В то время как Николя просто-напросто отвечал у доски своим звонким мальчишеским голосом, без всяких трактовок – и, причем, довольно-таки часто путался в ответах. Куда ж ему было тягаться с самим Штейном!
Но, если бы в мире существовали волшебные весы, на одну чашу которых можно было бы положить ум и способности Николя, а на другую – Штейна, то все стали бы свидетелями удивительного явления: чаша с умом и способностями Николя легко перевесила бы чашу Гарика Штейна.
* * *
На свете есть два способа добиться успеха в жизни.
Первый способ – это делать свое дело лучше других, причём так, чтоб уж для каждого человека стало очевидным: ты возвышаешься над всеми прочими в своей отрасли, как гора над некими холмиками. Но для этого надо обладать огромным трудолюбием и двигаться к своей цели, жертвуя очень многими радостями жизни. И, конечно же, быть одаренным Богом. Да ещё необходимо и попасть в струю, и ухватить за хвост свою птицу удачи. Но и это ещё не гарантия успеха: ведь какой-нибудь тип, вроде Кронштейна, мог подстрелить жар-птицу твоей удачи на самом её взлете.
Существует и другой путь, и по нему идут многие. На этом пути можно быть и болотной кочкой и, вместе с тем, вращаться на неких орбитах. Тут, главное, держать себя с апломбом, словно ты не кочка, а Казбек. И делать всё возможное для того, чтобы оболгать, опошлить и принизить, в глазах других, настоящего Казбека.
* * *
В армию Штейн не пошел. «А кого защищать? – рассуждал он в кругу своих одно думцев. – ЭТУ страну? Пусть её защищают другие. Всякие там лирики типа Николя. Им и автомат Калашникова в руки. А мы лучше родину будем любить!»
После школы Штейна «пристроили» в Университет, а Николя забрали в армию. Придя со службы, он устроился работать слесарем на Судостроительный завод, а параллельно с этим поступил в институт на вечернее отделение. Потом женился, а там и дети пошли… Институт он бросил на третьем курсе. Жил тогда в заводских бараках, на работе уставал до чертиков, а тут еще и с женой пошли размолвки… среда нивелировала, пригибала к земле… Конечно, можно было бы поднатужиться и стать кочкой: сперва производственным мастером, а там дорасти и до начальника цеха. Да только карьера как-то не прельщала его, а был у него другой пунктик: он пописывал стихи.
* * *
Литературные «мэтры» в клубе «Эллинг» отзывались о его стихах с благодушной снисходительностью. Ну, не дано тебе, мол, убогому свыше – что тут попишешь? Нет в тебе этой поэтической струнки, понимаешь? этого ощущения напевности и тонкого понимания ускользающей неоднозначности стиха. И, как пример высокого, нетленного искусства, читали ему свои шедевры.
Но не поверил Николя местным болотным кочкам, мнившим себя гениями – он чувствовал, что в нем сияет икра божья. Надо было только не дать угаснуть ей, развить свой дремлющий талант. Он решил поступать в Литературный институт имени Горького, и уж там-то, у настоящих пиитов, постичь секреты высокой поэтики. Он отправил в Москву свою творческую работу. Ответ пришел, на диво, быстро. Волнуясь, он вскрыл пакет. В письме сообщалось о том, что его стихи, к сожалению, не получили одобрения. Под письмом стояла расплывчатая подпись какой-то Курочкиной.
Значит, правы были его собратья по перу? Вот и не ведомая ему Курочкина была того же мнения. На поэтическом поприще можно было поставить большой жирный крест!
* * *
Как-то зашел Николя в шахматный клуб к своему приятелю-однокласснику, Эдику Мендельсону.
– Наслышан, наслышан! – встретил его у порога, расплываясь в приветливой улыбке, приятель. – Говорят, уже вторая книжка вышла! Наверное, я скоро засяду за мемуары: «Мои воспоминания о Николае Хрусталеве!»
В школе они сидели за одной партой, и частенько играли тайком от учителя в шахматы на тетрадном листке, расчерченном под шахматную доску. Фигурками им служили крохотные обрывки бумажек с обозначениями: Ф – ферзь; Л – ладья; Кр – король, и т.д.
Эдик выигрывал чаще. Уже в девятом классе он был мастером спорта по шахматам и выступал во всевозможных турнирах, а после школы нужные люди устроили его в Сельскохозяйственный институт, а затем передвинули в кресло директора шахматного клуба.
– Ну, заходи, заходи, рассказывай, что там слышно у вас на Парнасе, – радостно улыбался Мендельсон.
Он был неисправимым трепачом и оболтусом. В школе учился на одни трояки. Обычно Николя по пути в «храм знаний» заходил к нему домой, а Эдик, как всегда, бывал еще не готов и опаздывал. То он не мог отыскать невесть куда запропастившуюся ручку, то тетрадь, и тогда Николя, сжав локоть Эдику, тихонько говорил:
– А зачем тебе ручка?
– А! – глаза приятеля радостно вспыхивали. – Понял! Пошли.
Они выходили на улицу, и Эдик доставал из кармана металлический рубль.
– Значит так, – говорил он. – Если орёл – идем в Коминтерн. Орешка – в Украину. Ну, а если выпадет на ребро – тогда в школу.
На ребро не выпадало никогда, и они шли в кинотеатр.
Николя пожал руку своему школьному приятелю, подсел к его директорскому столу, и они начали болтать о всякой всячине.
– А помнишь, как мы с тобой на Русс. Лит. играли под партой в шахматы, – вспоминал Эдик золотые деньки прошедшей юности, – и у тебя была совершенно безнадежная позиция. А тут к нашей парте подходит Анна Сергеевна. Ты взял фигурки и сдул. И говоришь мне: «Ничья!»
– Ничего подобного, – смеялся Николя. – Там был мой чистый выигрыш. Тебе ж висел мат в три хода. Но я же понимал, что нас могут застукать, и уничтожил улики.
– Ага! Рассказывай кому-нибудь другому!
Мендельсон смеялся, и его большие выпуклые глаза сияли добродушием и юмором.
– А помнишь…
Они проболтали еще минут десять, а потом Эдик сказал:
– Кстати, недавно я встретил Кронштейна. Если посидишь немного, сможешь его лицезреть. Он должен зайти ко мне.
Встречаться с Кронштейном у Николя охоты не было. Но, с другой стороны, было любопытно взглянуть на него через столько лет.
– Ну, и как он? – спросил Николя. – Уже дотрактовался до доктора наук?
– Не-а. Фокус не удалсИ! Его институт, в результате всех этих горбачевских ускорений, прикрыли, и его кандидатская накрылась медным тазом. Ну, и куда податься бедному интеллигенту? Идти на рынок колбасой торговать? Так, ты знаешь, что он учудил?
– Нет. А что?
– Ха-ха! Ни за что не угадаешь! Он выкинул свой партбилет в сортир и двинулся в массажисты! И, кстати сказать, неплохо заколачивает! Ты знаешь, какие у него там таксы? Атас! К нему ж идут одни нувориши. А они почти все неучи и бывшие босяки. И теперь знаешь, как им щекочет самолюбие, что чувак с университетским образованием шлепает их по голой заднице?
– А что на личном фронте?
– Голый вассер! Три раза расходился. Сейчас пошел по четвертому кругу. Не то, что мы с тобой, бедолаги. Как вляпались один раз – так и тянем эту лямку уже по 20 лет.
– И как на этот раз? Порядок?
– Не-а. Снова мимо. Говорит, такая стервоза попалась – еще даже хуже первых трех.
* * *
– А, Николякис-папасракис! – воскликнул Штейн, вваливаясь в кабинет. – И ты тут? Пук-пук!
«Николякис папасракис, пальцем в носе ковырякис!» – эту дразнилку Штейн выдумал в восьмом классе. Позже он несколько видоизменил текст, и стал говорить ковырякис не в носе, а в ином, более смешном и интересном, с его точки зрения, месте.
– Привет, – сказал Николя, подымаясь со стула.
Он пожал пошляку Кронштейну мягкую влажную ладонь.
Гарик и в школьные годы не был красавцем – низкорослый, узкоплечий, с рыхлым лицом и нагловатыми, на выкате, глазами. Чтобы придать себе более мужественный вид, он носил рыжий ежик, который ему совершенно не шел. Теперь его лицо одрябло, а на месте ежика блестела лысина. Он весь как-то заматерел, и выглядел, словно запойный сторож с какой-то котельной, а не человек, трактующий заумные вопросы.
– Ну что, – спросил Гарик с присущей ему наглостью. – Я слыхал, ты там пописываешь вирши?
– Ну, – сказал Николя.
– И что имеешь?
– В смысле?
– Ну, в смысле бабла?
Голос у него стал еще омерзительней, чем прежде. Слова дребезжали где-то в носу, как будто там жужжали мухи.
– В смысле бабла ничего не имею.
– Так нахрена же тогда ты их пишешь? – удивился Кронштейн.
Он сдвинул плечами с таким видом, который ясно давал понять, что Николя – неисправимый чудак. Покоробленный такой беспардонностью, Хрусталев спросил:
– А ты, я слыхал, уже освоил ремесло массажиста?
Кронштейн резко повернулся к Эдику:
– Это что, ты ему напердел?
* * *
Встреча с Кронштейном оставила неприятный осадок на душе у Николя и разбудила еще одно давно забытое воспоминание.
Как-то раз он купил в школьном буфете бутерброд с колбасой и только хотел откусить от булки, как к нему подошел Штейн.
– Жрать охота! Николякис, угости хавчиком!
И, хотя Хрусталев был и сам очень голоден, он все-таки протянул Кроншейну свой бутерброд. Гарик откусил от булки, пожевал, перекривился и выплюнул откусанное.
– Фи! Какая гадость! – сказал Штейн и бросил булку в урну.
Николя стало очень обидно, но он промолчал.
– Что ж ты делаешь, сволочь? – спросил видевший это Толик Васильев.
– А шо такое? – сдвинул плечами Штейн. – Не пердите, чуваки!
* * *
Хрусталёв шел по улице и всё думал о Штейне.
Он так и не создал крепкой семьи, и это так и должно было быть. Иного себе и представить было невозможно.
Он не стал и уважаемым профессором. И это тоже было закономерно, даже если бы и не случилось горбачевской катастрофы. В старости – если Гарик дотянет до неё – он будет очень одиноким, вредным и больным человеком.
А после смерти никто не помянет его добрым словом… Никто…
Будущее Штейна было написано горящими буквами на его лбу уже со школьной скамьи…